История живописи
Французская живопись с XVI по XVIII вв.
XIV - Жан Антуан Ватто
2 - Место в искусстве
Современному ценителю суждение аристократического эстета покажется вздорным и даже чуть ли не кощунственным. А между тем устами Кэлюса говорила не только покровительственно-благожелательная академия XVIII в., но говорили века, целая система настолько всосавшихся в общественное сознание идей, что и сейчас, — будь то же самое, лишь в несколько иной форме, преподнесено в любом обществе, — оно нашло бы себе признание и было бы покрыто теми же аплодисментами, которыми некогда был награжден академический докладчик. Во всяком случае, под таким приговором над Ватто подписались бы и специалист по героическому стилю Давид и все «brosseurs de machines", покрывшие километры плафонов и стен сюжетами «возвышенного характера», и все те легионы, которые, благодаря рабскому послушанию правилам школы, побороли в себе «личную манеру»; наконец, не отказались бы, пожалуй, скрепить приговор и «специалисты по выражениям» Грёз и Хогарт, от которых потянулась вся полоса «выразительных» картин вплоть до наших передвижников, а к последним примкнули бы и простые реалисты, недовольные тем, что Ватто не выдерживает проверки фотографического аппарата.
К
Но дело и по самому существу не обстоит так просто. Мы только что уже отметили то восхищение, которое возбуждает в нас Версаль, а между тем без господства «эстетики Кэлюса», без этих знаний «академической ереси», без привитого «героического духа», без образцов древности (и даже без благородных драпировок и без манекена!) при создании Версаля нельзя было бы обойтись. И без напыщенности аллегорий немыслимы ни Тьеполо, ни Риччи, ни Буше, ни Рубенс. А неужели найдется кто-либо среди нас, заинтересованных всем разнообразием художественного творчества, кто решился бы «во имя Ватто» изъять из истории все то, что ему враждебно! Разве уж так были тупы и непонятливы наши деды и отцы, когда они восхищались «Клятвой Горациев», «Смертью паралитика» или еще всеми картинами Федотова, Перова, Репина! Существовать должно и то и другое, от взаимоотношений того и другого выясняется вся сложность художественной истины, и в конечном результате, быть может, все эти диссонансы перейдут в действительно божественный аккорд. Или же человечество окажется недостаточно сильным, чтобы вместить все, оно запутается во всех «противоречивых откровениях», содержащихся в искусстве, и проклянет эту сивиллину книгу, ключ к которой ему не дан.
Одно ясно для современного сознания. Если бы пришлось выбирать между Ватто и всем, что ему противоречит, то мы бы взяли Ватто. В нем, во-первых, художественная сущность светится ярче, и даже так ярко, что, любовно изучив Ватто, тем самым проникаешь в существо живописи. Именно потому, что в его произведениях не отвлекаешься выспренними темами, не разгадываешь аллегорий, что он пренебрегает изображением страстей, а главное потому, что «краска в нем хороша», искусство Ватто представляется квинтэссенцией живописи вообще, чем-то таким, что говорит само за себя, что служит наиболее свободным выражением потребности человека в радости от игры линий и форм, от сверкающей красками поверхности. «Бессюжетность» Ватто, его преследование одного живописного «эффекта» являются для нас не слабыми его сторонами, а великими преимуществами — тем самым, что сближает его с лучшими голландцами, с живописцами далекого востока, со школой английских пейзажистов и с импрессионистами — со всем тем, что для нас ярче всего и проще всего выражает самую живопись.
Напротив того, Ватто, если не брать тесную группу его ближайших подражателей, оказывается одиноким в том самом XVIII в., лучшим представителем которого он считается. Все предвещало Ватто, начиная с Лафосса и Куапелей и кончая Жилло. Пришествие его было уготовано и обусловлено всесторонне. Однако когда он явился, то поняли его лишь три-четыре человека (среди них Жюльен и Жерсен), самый же успех художника вырос скорее на его непонимании. Пожалуй, даже сам Ватто не понял себя, но ведь истинному, всецело отданному интуиции, «всецело одержимому» художнику и не нужно себя понимать, — достаточно, если он отдается повелевающей ему и через него созидающей стихии.
Великая заслуга Ватто именно в том и заключается, что он всецело слушался этих стихийных велений, не противился им, не рассуждал, не умничал. За моментами подъема, за радостью творчества следовали периоды глубокого «внутреннего молчания», и тогда художник впадал в уныние и тоску. Тогда он писал по инерции, повторяя удавшееся и вдохновенное, — и в эти минуты он приходил в отчаяние, уничтожал многие из этих «незаконнорожденных» произведений, несмотря на то что за ними современники охотились не с меньшим азартом, нежели за его шедеврами. Но затем новая волна возносила Ватто на недосягаемую высоту, и вот рождались действительно божественные произведения: «Отплытие на Цитеру», «Fetes Venitiennes», «Gilles», или более скромные, но все же гениальные картины — «Мецетен» и «Военный роздых». К вдохновенному, к божественному искусству следует еще причислить и все рисунки мастера.